Хорошие детки.
– Чего уставился? – беззлобно хмыкнет Старина Пьеркин. – Сглаз кладешь?
– У меня глаз добрый.
– У всех у вас добрый. Ходите, пялитесь… Только и думаете, как к чужой бабе под бочок!..
Пьеркин смачно расхохочется, всколыхнув большое, сильное, налитое соками тело. Словно углядел в своем упреке нечто смешное до одури. Хлопнет собеседника по спине: не бери, мол, в голову! Шутки шучу! Тогда Сьлядек еще раз глянет за поворот, где скрылся всадник. И солнце, золотая серьга, качнется маятником в ухе неба: тик-так.
– Выходит, не соврала цыганка? – задумчиво спросит он.
– Выходит, что нет, – ответит хозяин, ухмыляясь. – Ушел, отпели, и памяти не осталось. Разве ж это память? – одна насмешка.
И закричит на Кристу:
– Эй, раззява! Гони парней от колодца: утопнут, не дай Бог…
Я болен.
Мой взгляд двуцветен.
Я верю в добро и зло.
Я знаю: виновен ветер,
Когда на ветке излом,
И если луна не светит,
То волку не повезло.
Но если душу – узлом,
Так только морским, поверьте.
Я болен.
Мой мир двумерен.
На плоскости жить сложней:
Прямая не лицемерит,
Но верит, что всех важней,
Когда нараспашку двери
И виден узор камней.
Попробуй поладить с ней,
Как ладят с тропою змеи.
Я болен.
Мой крик беззвучен.
Я тихо иду в ночи.
Колышется плач паучий,
Бесшумно журчат ключи,
Замки открывая лучше,
Чем золото и мечи,
И дремлют в овраге тучи.
Я болен.
Неизлечим.
Горе тебе, великий город! Вот они, короли, вооруженные Господом; и огонь уже сровнял тебя с землей! Дракон пройдет, распространяя смуту, террор и кровь, скосив хвостом Лилию, пожрав Петуха, кричавшего дважды и трижды на куче своей. Оставь кучу, глупец! Спасись! Не тебя ли предупреждает Ангел, восклицая неустанно: «Беда! Беда грядет!» Увы, живые глухи к воззваниям; так человек играет пророчествами и гибнет, потому что не поверил посланцам Всеведущего.
Из пророчеств Д’Орваля и Премоля
Утром проснулся
Живой.
Разве не повод для счастья?
Пусть выпадает не часто —
Хватит с лихвой.
Ниру Бобовай
Каваррен гудел растревоженным ульем в момент явления пасечника. Вот он снимает крышку, вырезанную из душистого тополя: пчелы-каварренцы сердито жужжат, щетинятся жалами рапир, шпаг и палашей, суетятся… Но вселенскому пасечнику нет никакого дела до возмущения крылатых бестий.
Он пришел за положенной данью.
Именно таким представлялся сейчас город Петеру Сьлядеку, когда бродяга шел по кварталам, и впрямь напоминавшим пчелиные соты. Шум, страх, раздражение, предчувствие чего-то… Беды?!
– Рожает, слышь? Фрида рожает…
– Наконец-то… давно пора…
– Именно что давно! С полуночи орет…
– Я до утра глаз сомкнуть не мог…
– Ох, чует мое сердце, не разродится!
– Вы так думаете?
– Что тут думать? Кабы все хорошо, уже б нянчила…
– Верно, верно. Никак ей не разродиться, бедняжке…
– А если и родит – так мертвенького. И сама родами помрет. Кровью изойдет…
– Раньше бабы легче рожали…
– Ежели ребенок неживой родится, а Фрида вслед уйдет – Остин руки на себя наложит…
– Ясен день, наложит… сердце у него слабое…
Складывалось впечатление, что на улицы, бросив дела, вышло посудачить все население разом. Сьлядека поминутно толкали, наступали на ноги, не обращая внимания, спешили дальше, но он, прижимая к груди драгоценную лютню, упрямо сопротивлялся прибою толпы. Путь лютниста лежал к местному университету. «И чего меня туда несет?» – в который раз сам себе изумлялся Петер, перепрыгивая сточную канаву и уворачиваясь от зеленщика с тележкой. Впрочем, слово есть слово. Никто вчера за язык не тянул, а данные обещания надо выполнять. Тем паче дело пустяковое: заглянуть в университет, найти Влада Цепеша, доктора искусств с музыкального отделения, и наиграть ему мелодию валашской песни «Дунай – вода глубокая». Доктор Цепеш собирался использовать тему в качестве основы для будущего пятиголосного мотета. Только и всего. Кто ж мог знать, что придется окунуться в вавилонское столпотворение. Праздник сегодня, что ли? Не похоже…
– …обрезун бесплодный!
– Это что ж за напасть такая?!
– А вот такая! Хворь богопротивная. Турки занесли.
– Кто угодно теперь подхватить может. И лекарств никаких нету…
– Ась?
– Обрезун, говорю! Дети сразу обрезанными рождаются. Крайнюю плоть будто мыши объели. И фитиль с мизинец…
– И мужской силы лишены!..
– А если девочка?
– Дурачина! Девочки от бесплодного обрезуна вообще не рождаются!
– Ужас-ужас!..
– От турок все беды. От турок и золотарей…
– Какие турки?! Черный аспид в округе гуляет! Проползет во сне по телу…
– Ась? Спид? Черный?
– Аспид! Аспид, говорю, глухая тетеря…
Вчера в таверне «Золотой горшок», где молодого фукса, то есть студента-второгодка, посвящали в честные бурши, тоже дым стоял коромыслом. Однако там было не в пример веселее, чем сегодня на улицах. Кандидат на почетное звание предстал пред светлые очи старших студиозусов, а также магистров и бакалавров. По мнению Петера, эти головорезы, сплошь покрытые жуткими шрамами, вооруженные рапирами и эспадронами, хлещущие пиво без меры и хватающие за грудь любую смазливую служаночку, куда более смахивали на банду разбойников, нежели на людей, изучающих схоластику, медицину, право, теологию и прочие мудреные науки, не говоря уже о музыке. Тем не менее высокая латынь, знание которой отличает ученых мужей, звучала в «Золотом горшке» куда чаще любого другого наречия и почти вровень с виртуозной бранью, свидетельствуя: отчаянные бурши знают толк не только в дуэлях, драках и бесчинствах.