Песни Петера Сьлядека - Страница 136


К оглавлению

136

Но сказать: «С Богом! Оставайтесь здоровы!», дав сигнал к отправлению, ему не дали. Рядом с бацей объявился Вацлав Хорт, хмурый и сосредоточенный. К отцу жалась дочь, бледная до синевы; яблончане приветливо улыбались Мирче Хортице, понимая, как ей хочется уйти вместе с пастухами-пастушками в горы. Рано еще, девица, обожди годок… Удивленный баца взглядом спросил у Вацлава: «Чего тебе?», и Вацлав так же, без слов, попросил старшего пастуха: «Дай сказать! Не для себя, для дочки прошу…»

– Говори! – вслух разрешил баца Гевонт, подняв чекан.

Тишины добиться было трудно. Животные блеяли, мычали и звенели колокольцами, но хотя бы люди замолчали, интересуясь происходящим. Впервые поход на выпасы начинался таким странным образом. Вацлав Хорт смотрел на земляков. Ему было страшно, а пуще того – стыдно. После ночного разговора с дочерью он едва не тронулся умом, а про Минку и говорить не хотелось: жена слегла в горячке и сейчас металась на постели под присмотром знахарки, бабушки Ясицы. Меж отцом и дочерью с этой ночи стояла тайна, разделенная на двоих; беспамятная мать – не в счет. Тайна давила на плечи, жгла язык; тайна говорила, что прежняя жизнь встала у обрыва. Значит, самое время набрать воздуха, зажмуриться и прыгнуть вперед, наудачу. На ту удачу, которая долго шла рядом, да вот отстала, проказница.

– Люди! – сказал Вацлав Хорт. – Земляки!

Дыхание его сорвалось. Подавившись словом, он закашлялся; яблончане не мешали ему, ожидая продолжения.

– Первый мой сказ такой: нынешней ночью Ченек Сторец преступил Межу и погиб лютой смертью. Знаю доподлинно, потому и говорю вам. А второй сказ иной: дочь моя, известная вам Мирча Сторица, велела мне, родному отцу, спросить у вас…

Даже овцы притихли. Даже колокольцы прикусили медные язычки.

– Велела спросить: правда ли, что вы все ее ненавидите?!

И в совсем уж мертвой, гробовой тишине добавил страшное. Не мог не добавить, ибо клялся дочке сильной клятвой:

– Мирча велела предупредить: обманете, солжете – сильно ее обидите. Великая обида будет у яблонецкой Сторицы, если ложь услышит! Отвечайте, люди!

Гнал ветер облака над Градеком. Ворчали псы на глупых ягнят, тыкавшихся в щели загона. Небо, налившееся лазурью, удивлялось: почему люди в землю смотрят? Почему не вверх, в роскошь поднебесья?! Зря, что ль, прихорашивалось?! Мирча глядела на односельчан, потупивших взоры; ее взгляд шарил по толпе, тщетно ища ответа. Требуя: «да» или «нет»? – хоть что-то определенное, потому что тишина была для девушки невыносимой. Тишина отвечала. Тишина утверждала. И страх произнести ложь, родной отец проклятой этой тишины, как Вацлав Хорт был родным отцом яблонецкой Сторицы, окутывал сердце ледяным саваном. Молчите, люди? Почему вы молчите?!

Скажите хоть словечко!

Ослепнув и видя лишь звезду, в пламени которой сгорел ночью непутевый Ченек-лесовик, девушка махнула отцу рукой: продолжай, мол! Как сговорились, так и продолжай!

Вацеку легче было бы вырвать себе язык. Или схватить дочь в охапку, запереть упрямицу дома, связать, кормить насильно, следить, не дозволяя наложить на себя руки, пока молодая дурь не вылетит из головы… Видит Бог, он мог это сделать. И не мог. При всем Яблонце творить насилие над Сторицей? Вацлав шагнул вперед, низко поклонился землякам. Снял шапку, открыв не по возрасту седые кудри:

– Хотите – убейте, хотите – гоните! Каюсь, люди! Каюсь в обмане!

Глаза земляков по-прежнему буравили землю. Будто взглянуть на отца с дочерью значило ослепнуть. Лишь двое смотрели без страха: Иржек Сторец, наглец-весельчак, – с лихой издевкой и Ганалка Сторица, угрюмая молчунья, – со скорбным пониманием. Их глаза жгли душу Мирчи звездой-убийцей. Еще миг, и встанет Межа на окраине Яблонца: сделай шаг в смерть, в покой без любви и нелюбви…

– Каюсь! Никогда не была моя дочь Мирча вашей Сторицей! Трое их было: Ченек-покойник, Иржек и Ганалка. Это мы с женой придумали: выдать дочь за Сторицу. Вините нас, бейте, но поймите: добра ребенку желали! Врали с самого рождения… У колодца обманула моя Минка баб хитрым рассказом. Катаржине после я огород прополол, ночью. И собаку Голубов тоже я отравил. А там, как знак получили, само дело сладилось: два настоящих Стореца в селе, один – в лесу… Всем дары несут, всем добро делают – как узнать, от кого добром аукнулось? Простите меня, люди. Хотите – возьмите мою душу? Вот он я, глупый Вацлав Хорт! Только дочь не трогайте: нет на ней вины, не знала она ничего…

Лопнула тишина.

– Ах ты сучка! Змея подколодная! Гадюка!

В Терезю словно бес вселился. Обман, все обман! А раз обман – значит, можно! Сквитаться с ненавистной: за подарки-улыбки, за удачу купленную-проданную, лживую погремушку, а пуще всего – за Матяша, за поцелуи его, которыми Матяш с этой стервой делился, платил ей, тварюке…

Все! Кончилась Мирча-Сторица.

Аминь.

Вихрем Терезя из толпы выломилась. Налетела, повалила, в волосы вцепилась. И ну по земле возить! Сторица, говоришь?! Пальцем тебя не тронь, говоришь? Так я тебе, гадине, принесу удачи-счастья, век помнить будешь! Вот тебе удача, вот тебе счастье, а вот – за Матяша, за Матяша, за красавца Фенчика! Ничего, и до глаз твоих лживых, змеиных доберусь!

Выцарапаю!

А люди стоят – молчат. Ни один не шевельнется. Дети камнями в землю вросли. Бабы онемели, обездвижели. Два младших брата Мирчи губы жуют, не шевелятся. Дернулся было Вацлав любимой дочери помочь, да Гевонт-баца, медведь, взял за плечи: обожди, земляк. Хотел кару принять? – принимай. Твоя кара по земле катается, да не только твоя – наша. Общая. Эх, земляк, ничего-то ты не понял!..

136