Покидая Куэнсу, он столкнется на улице с юношей-сухоручкой. Случай? судьба?! – кто знает… Железные пальцы тисками сожмут плечо лютниста, и у самых глаз Петера сверкнет зеркальце.
– Играешь жизнь задом наперед? – спросит охотник за ведьмами.
– По сей день ловишь крыс? – спросит в ответ бродяга.
Сьлядек никому не скажет, что видел там, в глубине отражения.
Возможно, самого себя.
Возможно, нет.
Но очевидцы подтвердят, что лютнист оставит Куэнсу, улыбаясь. Врут, должно быть. Очевидцы, они всегда врут. С чего бродяге радоваться? С новой дороги?!
Седой колдун, мудрец, знаток проклятий странных,
Мне говорил: «Ты наш! Отмеченный клеймом,
Ты невредим пройдешь меж чудищ безымянных
И голову вовек не склонишь под ярмо
Насмешницы-судьбы, чей герб – ухмылка будней
На фоне кирпичей, щербатых и нагих.
Стальные на пути ты стопчешь сапоги,
Изменника простишь, любимую забудешь,
На троны возведешь, низвергнешь в бездну горя,
Надеждой одаришь, отняв последний грош,
Напомнишь тем, кто жив, что счастье – это ложь,
Усталость – это смерть, а горы – просто горы.
Безумен, одинок, днем слеп, во мраке зрячий,
Восторженной толпой растерзан на куски,
Ты дашь им яд в вине. И белые виски,
И отрешенный взор, и вой в ночи собачий,
И песня вдалеке, и демоны дороги,
Чей зов опасен всем, а проклятым – вдвойне,
Тебя найдут в любой забытой стороне,
Толкнув ладонью в грудь, огнем ударив в ноги,
Покой забрав, взамен дав счастье и беду!»
И я кивал: «О да! Я проклят! Я иду…»
Пребывая в сей глухомани, откуда уж и не чаял вырваться без ущерба душевному здоровью, услышал я от местных жителей престранную историю. Дескать, имеется в Лелюшьих горах, в местах отдаленных и труднодоступных, некое селение, где неизменно проживают один-два, а временами и больше селян, испытывающих от соотечественников великий почет и уважение, ничем не объясняемое. Ибо ни знатностью рода, ни властью, ни иными заслугами и добродетелями эти счастливцы не обладают. Спросив же о причинах и услышав ответ, долго дивился я чудным суевериям здешних горцев, не пивших из ключа просвещения…
Из личной переписки: «Барон Карл Фридрих Иеронимус фон Мюнхгаузен-ауф-Боденвердер – Рудольфу-Эриху Распе и Готфриду-Августу Бюргеру»
Воздастся по вере,
В молитве и в блуде.
Пускай мы не звери,
Но разве мы люди?
Вы – были.
Мы – будем.
Вы – стены и будни.
Мы – праздник и двери.
Ниру Бобовай
Куцая и бестолковая, как щенок дворняжки, ярмарка валялась на лугу кверху брюхом. Вымаливала ласку: «Кто почешет?!» Чесали все кому не лень. Деньги здесь были не в почете, из монет обычно вязали мониста для девичьей красы, а посему меняли больше товар на товар. Холст на веревки, вервие на овчину, косматые шкуры на лемехи, соху на серпы, жатки на сыр, сыр катался в масле, а масло после долгого торга оборачивалось сальной горкой свечей и двумя поясами в придачу. Били по рукам, спорили до хрипоты, бранились всласть, с остервенением, выпучив жабьи глаза. Ближе к реке цыган в малиновой латаной-перелатаной рубахе и без штанов продавал кобылу мужичку-хитровану, надвинувшему картуз на самые брови. Нашла коса на камень! – ор стоял до небес. Кобыла, явно ворованная, причем совсем недавно, ибо сохранила здоровую упитанность, злобно показывала зубы. Даже когда не просили, скалилась, зараза.
Видать, глумилась над всеми подряд.
Петеру менять было нечего и не на что. Махнем тощее брюхо на косой взгляд? В этой глуши, зажатой между отрогами Поциновицы и хребтом Галатравы, как девку-перестариху зажимают у плетня хмельные и оттого неразборчивые парни, лютнист скитался третью неделю. Народ здесь обретался жадный и скучный. Песни слушал с серьезной озабоченностью, будто пни корчевал, музыки без слов, предпочтительно бранных, не признавал вовсе, полагая сие убожество никчемным сотрясением воздуха, а после любовных канцон хмыкал и шел прочь, сплевывая со значением. Сельские волынщики, гнусавые и нудные, как их инструменты (да и напевы, если честно…), намекали сопернику: «Искалечим! Пшел вон, однозимец!» На свадьбах много пили, ели в три горла. Взамен плясок и распевных здравиц стуча кулачищами в стол; в лучшем случае затевали спор, чей подарок дороже.
Краюху хлеба кинут – счастье.
На ночлег пустят, в хлев – праздник.
Последние три дня не кидали и не пускали. Напротив, гнали взашей, грозя спустить собак. В голову лезли подлые мысли: побираться? красть? Увы, с милостыней дело обстояло еще хуже, нежели с платой за искусство, а красть Сьлядек не умел и знал за собой такую беду. Попадешься – станут бить. Ребра сломают, нутро испортят. Или насмерть затопчут, скупердяи: человечка за курицу задавить – это им дело плевое. Можно сказать, святое дело. Выбредя к ярмарке, он сперва обрадовался, рассчитывая спуститься вниз по Брыхте, пенной и вертлявой, словно ведьма на помеле, вместе с плотогонами, теша их песнями, или примкнуть к торговым возам, делая любую работу за право сидеть днем на телеге, а вечером у котла с кулешом. Идти дальше означало забираться в горы, дубовые леса Градека и ущелья Козины, а с горами у бродяги были давние счеты. Велика радость – сдохнуть от голода под скалой, достаться в зубы пастушьим овчаркам или, надрываясь, веселить злых разбойников-душегубов? Люди добрые, люди хорошие, возьмите, спасите, вывезите, я в долгу не останусь!.. Жаль, ноги с голодухи держали скверно, и в щеки вступила синяя, восковая бледность. Кому нужен хоть весельчак, хоть работник, ежели ветер дует, а он качается?