Вскоре барон без зазрений совести предал Ясный Отряд, выторговав амнистию у командующего имперской армией. Вернувшись в замок под домашний арест, он взял с собой Ганса. Куда пропала ведьма, никто не знал.
– Чего сидишь? Сбегал бы в Укермарк за повитухой!
Теперь воспоминаниям помешала кухарка, Толстуха Магда. Добровольно взяв на себя труды повивальной бабки, она выпила слишком много пива, чтобы действительно быть полезной роженице. Вся дворня Старого Барона страдала запоями. Трезвому трудненько сохранить ясность рассудка в таком месте, как Хорнберг. Особенно по ночам, когда в любом шорохе тебе чудится рука из металла, ползущая к твоей глотке. Хотя надо отдать должное: в самом замке никогда не происходило никакой чертовщины. Ганс это знал лучше прочих. Единственный, кто знал и не пил. Остальные начинали с утра. Барон прощал челяди мелкие слабости, бранясь редко и без последствий; сейчас же, состарившись, но пребывая бодрым, он и вовсе махнул рукой на эпидемию пьянства.
– А ты?! – рассердился Ганс. – Ты на что, дурища!
Магда колыхнула умопомрачительной грудью:
– Ну, тогда сиди! Авось яйцо снесешь!
– Ну и сижу…
– Чурбан! Дождешься, помрет девка!..
– Я уйду, а она родит…
– Дурень! Оглобля рябая! Ей еще рожать и рожать…
Вскоре Ганс Эрзнер, вооружась закрытым фонарем, шел в направлении Укермарка. До деревни было меньше часа пешего ходу. За спиной, уже неслышно, кричала Грета. Над головой, в надвигавшейся тьме, хохотал гром. Бок о бок шла память.
Пять лет барон фон Хорнберг жил под тяжестью взыскания. Имперским указом ему было запрещено ездить верхом, покидать границы майората и выходить ночью из дома. Окунувшись с головой в местные стычки и разбой, рыцарь тем не менее ухитрялся указ блюсти в точности: грабил днем, ходил пешком и нападал на проезжих исключительно в границах родовых владений. Видимо, за послушание бывший военачальник мятежников вскоре оказался снова на службе империи, разъезжая по государственным делам от Гента до Мюнхена, по дубовой Тюрингии, сосновой Саксонии, бузинной Вестфалии и хмельной Баварии.
Возле господина всегда находился верный Ганс.
А за железноруким рыцарем, из города в город, тянулась цепочка трупов. Удавленники, которых находили в постелях собственных домов, задушенные бродяги, блудницы со сломанной шеей и посиневшие бюргеры…
Плащ удачи покрывал Старого Барона. Единственной карой чернокнижнику и убийце служила людская молва. Инквизиция помалкивала, увлеченная громкими делами секты хоргин-порченниц и священника-душепродавца из Барготты, обманувшего своего демона во спасение жизни римского понтифика. Император Карл преступно благоволил к блудному рыцарю – впрочем, чего ждать от сына Филиппа Мертвеца и Хуаны Безумной, сперва возившей труп мужа по всей Кастилии, а позже преследуемой видениями черного кота-людоеда?! Неуязвимый фон Хорнберг обретался в мире, как червь в орехе, смеясь над проклятьями. И никто, кроме Ганса Эрзнера, не видел, никто, кроме бывшего оружейника, не слышал, как вечерами Хорнбергский владыка кричит на свою искусственную руку. Страшно кричит. Надсадно. На чуждом людям языке. Так кричат на пса, не желающего выполнять приказ. Так вынуждают к покорности раба-ослушника. Так, наверное, превращают тихоню в палача.
Сухая гроза царила над жизнью двоих: господина и слуги.
Сухая гроза держала обоих за горло одной рукой: железной.
– Добрый вечер…
– Добрый…
– У меня дочь рожает…
– Далеко-то идти?
– В Хорнберг.
Ганс был уверен, что повитуха откажется идти в заклятый замок. Да еще на ночь глядя, с чужим громилой. Но одноглазая бабка оказалась не из робкого десятка. «Снасильничаешь? – ехидно оскалилась карга, демонстрируя молодые острые зубы. – Или чертям скормишь? Идем, душегуб, родим человечка…»
Пока они возвращались, с неба не пролилось ни капли дождя.
В замке кривая повитуха мигом взяла дело в свои руки. Кухарка Магда протрезвела от одного взгляда на старуху и отправилась греть воду. Вернувшийся было позубоскалить конюх Эрнст огреб гору проклятий, мышкой шмыгнув прочь, а Грета-роженица благодарно стонала, забыв о воплях. Ганса прогнали вон: карга вытолкала его взашей, под ночное небо, превратив из бдительного стража в обыкновенного старика, дожидающегося, пока он станет дедом. Даже память удрала куда-то в темный угол, перестав мучить.
– Иди напейся! – бросила вслед повитуха, ухмыляясь.
Совет был хорош. Но до входа в винный погреб Ганс дойти не успел. Небо, почуяв визит повивальной бабки, все-таки разродилось дождем: мелкой, жалкой моросью, похожей на нищего бродягу, чудом пробравшегося на пир молний с громом. Огибая главную башню, скользя на мокрых камнях, Эрзнер сыпал бранью, кашляя, и вдруг остановился как вкопанный.
– Саддах Н’е! Осэ гмур Кад’дмот махзаль-хннум! Саддах, махзирит!
В верхних покоях барона горела свеча. Тусклый огонек, пасынок небесных костров, давал больше теней, чем света. Окно выглядело приглашением в чистилище, а внутри, в мешанине хмельных призраков, рыцарь фон Хорнберг кричал на свою руку. Так страшно, словно делал это впервые. Не зная языка, жесткого, будто подошва ландскнехта, щелкающего, как бич палача, гортанного, словно грай воронья над Виселичным Холмом, верный Ганс дрожал загнанной лошадью. Страх вернулся, победив привычку. Последний раз он слышал этот чудовищный разговор хозяина с протезом пять месяцев назад, в Аспельте, и утром они уехали раньше, чем удалось выяснить: был ли в городе ночью задушен кто-то из местных? Впрочем, ответ Ганс знал и без сплетен. Барон, в позапрошлом году разменяв девятый десяток, выглядел бодрым живчиком. Глаза рыцаря сияли, он изволил шутить и даже припомнил давнюю осаду Нюрнберга, вслух поблагодарив неведомого «дланереза» – жаль, последний счел за благо скрыться от баронской благодарности.